*

Главная
Содружество


Иван Ильин-Галицкий
(Санкт-Петербург)

Иван Дмитриевич Ильин-Галицкий родился 27 мая 1931 года, в день рождения города. Он принадлежит к уже немногочисленному поколению ленинградских блокадников. В свои десять лет он оставил матери и брату хлебные карточки и сбежал на фронт. Был вестовым при комбате, представлен к медали «За отвагу».

Писатель, поэт, историк, журналист. Действительный член Русского географического Общества, дворянин, потомок древнего рода Галицких. Награжден орденом Екатерины I степени, орденами «Честь и мужество», «За веру и верность» и многими медалями.

Настоящий Рыцарь – со шлемом, кольчугой, мечом и щитом, участник многих рыцарских турниров. Несмотря на свой почтенный возраст, Иван Дмитриевич служит экскурсоводом в паломнической службе Князь-Владимирского собора. Возит экскурсии в Тихвин, Псков, Новгород, Выборг, Старую Ладогу. Ходит рыбачить на байдарке. В настоящее время участвует в съемках фильма «Я пришел дать вам волю» по сценарию Василия Шукшина и готовит второе издание книги мемуаров «Поход длиною в жизнь», которая недавно вышла в свет. Массовому читателю эту книгу представили председатель Российского Межрегионального Союза писателей Евгений Раевский и председатель секции прозы Союза писателей России писатель Наталья Веселова.

Предлагаем вашему вниманию главы из этой книги.

Татьяна Котова

Редактор раздела «Содружество–Санкт-Петербург» Интернет-журнала «ЮЖНЫЙ РЕГИОН»


ПРОЛОГ

Всё дальше по времени уходит от нас Великая Отечественная война. Всё меньше остаётся в Петербурге живых людей, помнящих блокаду, «Дорогу Жизни», эвакуацию, Победу. Когда я был молодым, войну помнили все, и рассказывать о ней тем, кто сам её пережил, не было нужды. Сейчас, после смены нескольких поколений, современная молодёжь воспринимает наши рассказы о войне 1941–45 годов, так же, как и рассказы об Отечественной войне 1812 года. Но мы ещё живы. Наши раны и телесные, и душевные, ещё кровоточат. Война наша точка отсчёта, и все трудности жизни, в том числе и современной «демократической», мы сравниваем с тем, действительно, очень суровым и трагическим временем. Когда началась блокада, моё детство кончилось, и я сразу стал взрослым.

Очень тяжело писать о блокаде. Тогда мы просто жили, выживали и помогали выживать своим близким, а сейчас пришлось всё заново переживать. Это не литературное сочинение, а мои детские воспоминания, которые я начал записывать ещё во время войны. Когда началась война, мне было десять лет.
Потом были трудности ленинградской Блокады и фронта, где я был «Сыном полка». Была «Дорога жизни» и эшелон, оставлявший на каждой станции трупы детей и женщин. Была тяжелая и непривычная жизнь ленинградцев эвакуированных в Туркмению, только десять лет, как отошедшую от феодального строя.

Но и по возвращении в Ленинград после Победы, наша трудная жизнь продолжалась ещё очень долго. Хлебные карточки отменили 16 декабря 1947 года.
А чем мои воспоминания о Блокаде отличаются от «Дневника Тани Савичевой»? Ей в блокадную зиму было 12 лет, а мне 10. Таня страдала и записывала, как умирают её близкие. Я был младше Тани на два года, но я активно боролся не только за то, чтобы мне самому выжить, но и помогал выживать другим. Я тоже во время Блокады записывал события в школьную тетрадку в косую линейку, но, к сожалению, эта тетрадка осталась дома, когда мы эвакуировались. В ноябре 1945 года мы вернулись в разграбленную квартиру с выломанными дверями и выбитыми окнами. Очевидно, блокадную тетрадку вымели вместе с мусором.

Дневник Тани Савичевой цитируют на бронзе и граните памятников Ленинградской Блокады. А я за то, чтобы издать книжку своих воспоминаний не то, чтобы мог получить авторский гонорар, но вынужден тратить на издание свои пенсионные деньги, а потом сам же и продавать книгу. Моя вина в том, что я не страдал безвольно и не умер, а боролся и сумел выжить.

«НИКТО НЕ ЗАБЫТ И НИЧТО НЕ ЗАБЫТО!»

Эта красивое выражение стало заношенным избитым штампом, который администрация города на Неве вспоминает раз в год, поздравляя ветеранов с Днём Победы или Днём снятия Блокады. Чаепитие, очередная медаль, и дешевенький подарок. И опять можно забыть о ветеранах до следующего юбилея, когда чаю, медалей и подарков нужно будет уже значительно меньше. Мы быстро вымираем. Но, в назидание потомкам, надо обязательно сохранить нашу живую память.

БЛОКАДА

Когда началась Блокада, я навсегда перестал смеяться. Сейчас я юмор понимаю, сам иногда шучу, даже улыбаюсь, но до сих пор я никогда не смеюсь.

Летом сорок первого года мы жили на даче в Стрельне у моей крёстной, маминой тети Капитолины Ивановны. Старый деревянный дом, в котором мы жили, был построен если уж не в петровские, то, наверняка, в екатерининские времена. В тенистом саду с дуплистыми деревьями стоял трёхэтажный домище, обросший со всех сторон мезонинами, балконами, террасками, верандами и скрипучими лестницами. В углу первого этажа с отдельным входом жили старенькие хозяева и их родственники. А в остальном доме ютились многочисленные постоянные и временные жильцы и множество дачников. По выходным из Ленинграда наезжали с авоськами и детьми работавшие в городе друзья и родственники, Становилось тесно не только в доме, но и в саду, среди беседок и гамаков. Из открытых окон разносились запахи воскресной стряпни и патефонных мелодий. Толпа разновозрастных детей устраивала шумные игры с беготней, прятками и гвалтом.

Утром двадцать второго июня я проснулся от необычной в нашем доме тишины. Я вышел в сад и увидел, что все жильцы собрались под хозяйскими окнами. На подоконнике стояла черная тарелка репродуктора, и все слушали речь Вячеслава Михайловича Молотова о нападении фашистской Германии на Советский Союз.

С тех пор прошло уже почти шестьдесят пять лет, но я, и сейчас, закрыв глаза сосредоточившись, слышу со всеми интонациями уверенные слова Вячеслава Михайловича Молотова: «Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!»

Очень быстро беззаботная дачная жизнь сменилась тревожным ожиданием всеобщей беды. Мне было десять лет, но моё детство сразу кончилось.

Моя мама и моя крёстная очень хорошо помнили революцию и Гражданскую войну. Поэтому наша семья сразу, как только объявили войну, стала готовиться к выживанию, ещё не предполагая, какие страшные беды ожидают жителей Ленинграда. Мы сразу начали сушить сухари и запасать продукты. Но такой голод и холод, такая страшная блокадная судьба Ленинграда, конечно, не могли никому присниться и в самом страшном сне.

Война как-то очень быстро стала приближаться к Ленинграду. Немецкие «юнкерсы» начали летать над Стрельной на бомбежку Ленинграда. Однажды мы стали свидетелями воздушного боя. Наш «ястребок» сверху из облаков напал на трех «мессершмитов», возвращавшихся от Ленинграда. Один из «мессеров» был сбит с первой же атаки, а потом закрутилась воздушная карусель, в которой ещё один «мессер» загорелся и, снижаясь по прямой, ушел с дымным шлейфом в сторону Финского залива. Наш «ястребок» сорвался в штопор, но у земли как будто выровнялся и вроде бы сумел сесть.

После этого боя в нашем саду стали рыть окоп, чтобы отсидеться в нем в случае бомбёжки. Мы, дети, удивлялись, зачем окоп роют зигзагом? Нам объяснили, что это для того, чтобы осколки от бомб не летели вдоль всего окопа, а убивали только тех, кто спрячется вот на этом коротком участке. Мы потом боялись даже близко подходить к тому зигзагу окопа, который нам показали.

В Стрельне, в том доме, где мы снимали дачу, постоянно жила мамина тетя, а моя крёстная Капитолина Ивановна, с мужем дядей Васей и дочерью Надей. Когда немцы начали наступать в сторону Стрельни, мы с мамой стали возить наши и тети Капины вещи в Ленинград на трамвае, а младшего братишку Вовку оставляли с тетей Капой. Машину по военному времени достать было уже нельзя, а мой отчим работал на военном заводе по две смены и без выходных, и помочь нам не мог.

И вот мы с мамой поехали в город с узлами и чемоданами в последний раз, а назавтра к нам должна была приехать и тётя Капа со своей семьёй. Вовку в этот раз мы взяли с собой.

«Завтра» не получилось. Ночью немцы взяли Стрельню, и тётя Капа с семьёй осталась в оккупации. Потом их всех принудительно вывезли на работу в Германию, и они всю войну прожили у немецкого помещика Ганса фон Шварца в свинарнике, а питались вместе с его свиньями.

В Ленинграде окна всех домов, выходящие на улицу, заклеивали крест-накрест полосками бумаги. Закрашивали серой краской или обтягивали защитной тканью золотые купола и шпили, штабелями укладывали мешки с песком вокруг «Медного всадника» и других памятников. Коней и укрощавших их юношей снимали с Аничкова моста и зарывали глубоко в землю. Но памятник Александру Васильевичу Суворову оставили на месте, и даже не закладывали мешками с песком. Так всю блокаду и простоял открыто и отважно настоящий Великий Генералиссимус, со своей обнажённой шпагой, на страже нашего города.

По всему Ленинграду маршировали военные. Мы услышали по радио, что собираются эвакуировать Эрмитаж, и мама сказала, что нам надо обязательно сходить туда, пока всё самое интересное ещё не вывезли. Мы оставили Вовку у соседки, и пошли пешком через мост Лейтенанта Шмидта, через площадь Труда, мимо Исаакиевского собора и памятника Петру I.

Мама, глядя на рабочих, обкладывающих памятник мешками с песком, стала читать мне на память поэму Пушкина «Медный всадник». Приближавшаяся война и наводнение, описанное Пушкиным, так образно переплелись и запали в память моей детской души, что я и сейчас, перечитывая «Медного всадника», вижу блокадный Ленинград.

В Эрмитаже было много солдат. Командиры воинских частей, едущих на фронт через Ленинград, водили солдат в Эрмитаж и Русский музей. Очевидно, среди политруков высокого ранга был кто-то очень умный, кто отдал приказ, по которому для поднятия воинского духа и патриотизма, солдат надо было перед отправкой на фронт провести по музеям нашего города. По паркетам из ценных пород дерева и по мраморным лестницам стоял лязг и грохот от множества подбитых железными подковками солдатских кирзовых сапог.

Мама привела меня в Галерею 1812 года, долго и подробно рассказывала о той Отечественной войне с Наполеоном. Я, конечно, был слишком мал, чтобы всё понять и запомнить, но осталось общее впечатление как образ всенародного героизма. Потом мама показала мне два портрета наших предков и попыталась втолковать степень нашего родства. Я, по малолетству, этих подробностей, к сожалению, не запомнил, а мамы и других родственников уже давно нет в живых, и ни у кого ничего нельзя спросить.

Мы жили на Васильевском острове, на углу Малого проспекта и 15-й линии. В нашем доме был продуктовый магазин. В сентябре в некоторых магазинах ещё продавали какие-то продукты без карточек. Восьмого числа мы с мамой стояли в очереди за чечевицей. Почему-то именно чечевица появилась в продаже как последний продукт ещё не по карточкам. Потом немцы разбрасывали с самолётов листовки, в которых были слова: «Чечевицу съедите Ленинград отдадите». Чечевицу съели быстро, но Ленинград не отдали. Очередь за чечевицей в самом магазине не помещалась, и на улице люди стояли длиннющим хвостом. В одни руки давали только по полкило, и мы с мамой заняли очередь в двух местах. Чтобы соседи по очереди нас запомнили, то я подходил к маме, то она ко мне. Я сначала не замечал, что все, стоящие в очереди, что-то очень тревожно обсуждают, так как был увлечен чтением повести Аркадия Гайдара «Тимур и его команда». Повесть была ещё не в книжке, а были собраны вместе и сколоты скрепками вырезки из газеты «Пионерская правда». Постепенно тревожные разговоры вокруг меня становились всё громче.

Я, наконец, спрятал в сумку своё чтение и огляделся. Все смотрели, как где-то вдалеке, за Невой, поднимался к небу огромный разлапистый столб желтоватого дыма. Горели Бадаевские склады в Московском районе. В толпе всегда находится кто-то, кто знает больше других и начинает объяснять происходящее. Горели запасы продовольствия для Ленинграда на случай войны. Цифры ущерба назывались самые абсурдные, а женщины плакали и крестились. Но, в то же время, люди боялись быть уличенными в распространении панических слухов и говорили с оглядкой. Как я узнал уже после войны из архива Главного Управления пожарной охраны, в тот день на Ленинград было сброшено более шести тысяч зажигательных бомб. Горящие Бадаевские склады обстреливались фашистскими самолётами из пулемётов, была повреждена пожарная техника. В борьбе с огнём погибли 36 человек и 44 были ранены. Было уничтожено около 3 тысяч тонн муки и 2,5 тысячи тонн сахара. Горящий сахар плавился и широко растекался. Потоки горелого сахара заливали кучи угольного шлака, находящейся вблизи кочегарки. Этот день, восьмого сентября 1941 года, теперь считается днём начала полной блокады Ленинграда.

Потом, уже в октябре, мой сосед с первого этажа, ученик ремесленного училища Серёжка, брал меня с собой на добычу этого пропитанного горелым сахаром шлака. Мы в темноте пролезали через какие-то дыры в заборах на территорию пожарища и долбили мёрзлый шлак хвостовиком большого напильника. Осколки липкого шлака собирали в противогазные сумки, а дома эта наша сладкая добыча дважды вываривалась и дважды процеживалась через марлю.

По городу ещё ходили трамваи. Мы с мамой несколько раз ездили на Среднюю Рогатку. В том месте, где сейчас стоит храм Святого Георгия, были брошенные в военной неразберихе поля какого-то то ли совхоза, то ли колхоза. Теперь на месте этих полей разбит парк Городов-Героев и построено несколько храмов, а тогда в осенней слякоти ковырялись с детскими лопатками женщины, дети и старики, пытаясь найти остатки ещё не выкопанной картошки или капустной хряпы. Помню, как радость от проглянувшего сквозь тучи осеннего солнышка была нарушена налетевшими «мессершмитами», которые стали летать низко над полями и строчить из пулемётов по женщинам и детям. Из низко летящего самолёта выглянул очкастый лётчик в кожаном шлеме, развернулся и, строча из пулемёта, полетел в нашу сторону. Мама столкнула меня в канаву и прикрыла своим телом. На мою голову она навалила грязный мешок с картошкой. В нас с мамой пули не попали, но рядом заплакала молодая девушка, легко раненая в руку. Мама перевязала ей рану платком, а я помог дотащить до трамвая её мешок с капустной ботвой. Собрать картошки она не сумела.

Когда по радио начинала завывать сирена, извещавшая о начале воздушной тревоги, всем полагалось идти в бомбоубежище. Нам надо было спускаться с шестого этажа и через проходной двор идти в подвал соседнего дома. При этом надо было нести на руках братишку Вовку и какие-то вещи. Мама каждый раз говорила, что от судьбы не спрячешься, и мы таскаемся по лестницам и подвалам в последний раз. Как-то поздно вечером мы переходили через двор, а в небе что-то грохотало и взрывалось. Осколок, летевший сверху, разрубил мне козырёк кепки и врезался под ноги. После этого случая мы совсем перестали спускаться в бомбоубежище, а я жалею, что не подобрал этот осколок себе на память.

По квартирам ходила наша управхоз Ольга Максимовна Милехина и уговаривала жильцов дежурить во время тревоги на чердаках и крышах, чтобы тушить зажигалки, если они упадут на наш дом. На чердаке были поставлены ящики с песком и бочки с водой. Около чердачных окон стояли длинные железные клещи и совковые лопаты. Бомбу полагалось хватать клещами и совать или в бочку с водой, или в ящик с песком и сверху тоже засыпать песком с помощью лопаты. Старичок пожарный проводил с нами учения. Мы хватали клещами кирпич и поступали с ним так, как будто это была зажигательная бомба.

На нашей лестнице, двумя этажами ниже, жил академик Василий Васильевич Струве. Когда начиналась тревога, он поднимался на наш этаж, стучался в нашу квартиру, так как звонок уже не работал из-за отсутствия электричества, и приглашал меня на чердак. Я выносил два венских стула, мы садились на чердаке у слухового окна, и смотрели на грозное небо, перечеркнутое сполохами прожекторов и вспышками разрывов. Сидели вместе старый да малый. Василий Васильевич был с огромной седой бородой и с пышной гривой белых волос, разбросанных по плечам. Виднейший ученый-востоковед того времени, академик, директор Института Востоковедения, рассказывал мне на блокадном чердаке сказки о Синдбаде-мореходе и об Аладдине и его волшебной лампе. Страшные восточные сказки помогали нам не показывать своего настоящего страха перед реальной опасностью. Чердак нашего, ещё дореволюционного, дома был построен со значительными архитектурными излишествами. Мощные балки деревянных стропил со сложным переплетением были врезаны друг в друга так, что снаружи оставались висячие концы сантиметров по семьдесят. Среди инструментов моего отчима была хорошая ножовка, которую я брал на дежурство.  После тревоги мы с Василием Васильевичем отпиливали от висячих концов стропил по две чурки, и каждый из нас уносил домой по одной. Дома сухую чурку щипали на лучинки и жгли в буржуйке вперемежку с книгами из библиотеки, оставшейся от дедушек и бабушек. До сих пор помню, как выглядели обложки книг, которые я жёг в блокадной буржуйке. Это были собрания сочинений Чехова, Гоголя, Тургенева, Толстого, Пушкина. Я не знаю, какие книги жёг вместе с лучинками Василий Васильевич Струве, но в конце ноября их семью вывезли на самолёте на Большую Землю.


Блокадное небо над Ленинградом

На углу Малого проспекта и 14-й линии находилось большое здание студенческого общежития Горного института. Со стороны Малого проспекта в нём была булочная. Когда начиналась тревога, то из булочной всех выгоняли, предлагая пройти в бомбоубежище. В булочной работала мамина подруга тётя Катя. Как только по радио начинала завывать сирена, я надевал пальтишко, хватал хлебные карточки и торопился в студенческую булочную. Я стучал в дверь, меня впускали, и тётя Катя отвешивала полагающиеся на троих иждивенцев триста семьдесят пять граммов блокадного хлеба. Лишнего не давала, но была уверенность, что не обвесят. В один из очень морозных дней я вышел из булочной с клеенчатой сумкой, в которой лежала наша дневная пайка, и пошёл по диагонали через перекресток к своей парадной. От холодного ветра сразу заледенели пальцы. Я остановился у заколоченного пивного ларька, поставил на прилавок сумку с хлебом и, порывшись в карманах, надел варежки. Старинная входная дверь нашей парадной была массивная и тяжёлая, с очень тугими пружинами. Я с трудом открыл плечом эту дверь и медленно пошёл к лестнице, шаркая по полу ногами, так как боялся споткнуться о труп умершего от голода человека, который уже неделю лежал перед лестницей. В этот момент на улице прогремел взрыв. Взрывная волна ударила в дверь, распахнула её настежь и толкнула меня в спину. Падая на труп, я посмотрел назад, и увидел в распахнутую дверь, как разлетается на куски тот самый ларёк, около которого я только что надевал свои варежки.

Мой отчим, Яков Павлович Климов, работал старшим мастером на военном заводе, но ещё в сентябре он отказался от брони, которая ему полагалась, и добровольцем пошёл на фронт. Отчим служил в артиллерийской части в Колпино, вместе со своим другом Гришей, мужем тёти Кати из булочной. Несколько раз то мой отчим, то дядя Гриша, приезжали в Ленинград по каким-то своим, военным делам в командировку. Иногда им удавалось заскочить на час–полтора домой. В начале декабря к нам неожиданно зашёл дядя Гриша с солдатом-шофёром. Свою полуторку с грузом, укрытым брезентом, они оставили напротив нашей парадной.

Пока мама поила гостей чаем с остатками горелого бадаевского сиропа, случилась очередная тревога, и я побежал в булочную за тётей Катей. Проходя мимо машины полуторки, я увидел, что кузов в ней загружен только на треть какими-то ящиками, закрытыми большим толстым брезентом. Пока взрослые пили горько-сладкую бурду, я оделся потеплее, оставил на видном месте в кухне три хлебные карточки, деньги и записку о том, что я поехал на фронт к дяде Яше. Потом потихоньку спустился к машине, залез в кузов и спрятался под брезент.

МЫ ПОД КОЛПИНО СКОПОМ СТОИМ
АРТИЛЛЕРИЯ БЬЁТ ПО СВОИМ

Обнаружили меня уже в Колпино. Дядя Гриша ругался какой-то очень длинной скороговоркой, но не громко и не зло. Он привёл меня к отчиму и неожиданно замолчал. Мой отчим был человек суровый, но очень выдержанный и добрый. Он помолчал, а потом сказал:

– Сперва его надо накормить. Ты, Гриша, иди к начальству. Тебя там уже ждут, а этот горе-путешественник, когда поест, сам мне всё расскажет: и как там, обстановка в городе, и как он сюда добрался.

Солдатские щи и каша были вкусными, сытными и горячими. Отчим служил в артиллерийской разведке. У них там постоянно были какие-то очень сложные дела: то наблюдения в стереотрубу, то рейды к фашистам за «языком», то разведка боем. Начальство часто наведывалось к разведчикам, а меня надо было от начальства прятать. Отчим поселил меня в каптерке у старшины, в подвале полуразрушенного трёхэтажного дома из красного кирпича. Со стороны обращённой к немцам все окна были выбиты, а рамы мы сами выломали на дрова. Сзади дома уцелело несколько квартир на первом этаже и полуподвальные помещения. В них помещался штаб батальона, каптёрка старшины и солдатская кухня. В сквозные ворота солдаты, иногда, выкатывали крупнокалиберную пушку и после нескольких торопливых, но метких выстрелов прятали её обратно за дом, пока немцы не успевали засечь то место, откуда она стреляет.

Я постепенно освоился и превратился в вестового при старшине. Отчима я видел редко, а другим офицерам постепенно примелькался, так как штаб был рядом с солдатской кухней, а я там постоянно крутился, помогая повару то дров подложить, то соли принести.

У поэта Александра Межирова в одном из его военных стихотворений есть такие слова:

Мы под Колпиным скопом стоим,
Артиллерия бьёт по своим.<…>
Перелёт, недолёт, перелёт –
По своим артиллерия бьёт!
<…>Мы под Колпиным скопом лежим.
И дрожим, прокопчённые дымом.
Надо всё-таки бить по чужим,
А она по своим, по родимым.

Я хорошо помню этот бой. Не знаю, был ли Александр Межиров в блокадную зиму под Колпиным сам, или ему кто-то про этот бой рассказывал. Я всё хотел его спросить об этом, но, к сожалению, нам не пришлось встретиться в этой жизни. А, может быть, Межиров написал вовсе и не про тот бой, который помню я, но уж очень похоже.


Колпино. В этом полуразрушенном доме помещался штаб нашего батальона

Немцы неожиданной атакой заняли часть наших окопов. Высокое командование тут же загремело сверху строжайшими приказами: «Окопы отбить! Позицию выровнять!». Артиллерии был дан приказ произвести мощную артподготовку с последующим перенесением огня вглубь вражеской территории. После артподготовки последовал приказ: «Огонь по окопам прекратить, а пехоте идти в атаку!».

Пехота резким броском выбила немцев, не успевших закрепиться в наших окопах, и стала в них обустраиваться. Но одна из наших батарей, стоявшая на краю большого поля за лесочком, продолжала стрелять прежней наводкой, теперь уже по своим. В то время радиосвязи почти не было, и с этой батареей связь была только по полевому телефону. Провода, протянутые через поле, были где-то перебиты. Нашему командиру батальона от КП полка сыпались по телефону страшные угрозы:

Прекратить огонь! По своим стреляешь, предатель! Под трибунал пойдешь..!

Комбат послал на стреляющую батарею сначала одного солдата, потом второго. Неглубокие ходы сообщения, прорытые в мёрзлой земле через поле, были занесены снегом, и у солдат, перебегающих по ним, выглядывали из окопов спины, а поле простреливалось вражескими пулемётами. Солдаты, посланные комбатом, до батареи, стрелявшей по своим, не дошли. «Перелет, недолет, перелет по своим артиллерия бьет…», а командир полка по телефону рычит на нашего комбата:

— Рассст-р-реляю, сволочь, без трибунала!

Я стал просить комбата разрешить мне побежать с запиской на стреляющую батарею. Никого, кроме комбата, телефониста и меня, на КП в этот момент уже не было. Все или в атаке, или в разгоне.

Ну, куда ты побежишь — малолетка-недомерок? Отвечать за тебя потом перед начальством?

А в телефоне орал командир полка:
Своих губишь, сволочь! Расстреляю!!!». Комбат длинно выругался, а потом написал записку и тихо-тихо сказал:
Ладно, маленький это хорошо. Может, маленький и проскачешь.

Я добежал до батареи и записку комбата передал лейтенанту. По дороге помог перевязать рану солдату, который был послан на эту батарею до меня, но не дошел до неё метров двести. По пути туда я только достал перевязочный пакет, но солдат не разрешил мне ему помогать, а зажал тампоном кровоточащую рану и велел быстрее бежать с запиской на батарею. На обратном пути мы вместе перевязывали две его раны, а он все меня успокаивал, чтобы я не боялся крови, и чтобы не плакал, так как ему не очень больно. Я вернулся не на КП, а побежал сначала в санчасть, послал санитаров за раненым солдатом, а уже потом пошёл на КП докладывать комбату о выполненном задании. Комбат испугался, увидев, что я весь в крови, но я объяснил, что это кровь не моя. Я так и не узнал, как звали того солдата, которому я помогал перевязывать раны.

На следующий день наш комбат увидел меня около кухни и сказал, что он написал на меня представление на награждение медалью «За отвагу», но пока не может передать его командиру полка после вчерашнего ЧП, и комполка тоже получил взбучку сверху, и сейчас не до наград.

Этот бой происходил вблизи Усть-Ижоры, то есть близко от легендарного места, где в 1240 году Александр Невский с новгородцами и ладожанами наголову разгромил войско шведов на берегу Невы, за что и получил прозвище «Невский».

Маме в Ленинград мы с отчимом писали письма вместе на одном листочке, складывали треугольничком, и я относил их в штаб полка почтальону.

В марте нашу артиллерийскую часть собрались перебрасывать куда-то на новые позиции. Предстояли тяжёлые бои. Чтобы со мной не возиться, решено было отправить меня домой, к маме. Всё было срочно, и попутной машины в город не было. Вечером пришли офицеры попрощаться со мной. Каждый приносил по два пакетика с едой, собранных из пайков офицерского НЗ. Один отдавали мне, чтобы я отнес маме и брату, а другой пакетик, с привязанной бечевкой запиской с адресом, офицеры просили занести своим родным. Отчим-то моё упрямство и честность знал, а другие офицеры грустно улыбались, глядя, как я укладываю в солдатский вещмешок их пакетики, стараясь не повредить бумажки с адресами. 

ПО БЛОКАДНОМУ ЛЕНИНГРАДУ

Утром, ещё затемно, меня вывели на шоссе, поправили шарф и лямки вещмешка, объяснили дорогу, старшина хлопнул ладонью по рюкзаку, и я пошел пешком из Колпино на Васильевский остров. Мне, конечно, было обидно, что меня как маленького отправили к маме, но одиночество длинной заснеженной дороги повернуло мои мысли к дому, к маме и братишке. Я шагал и шагал, не останавливаясь и не отдыхая. Вскоре рассвело. День был не очень морозным, но каким-то туманным. С неба сыпался не снег, а что-то вроде инея. Я весь покрылся заскорузлой ледяной коркой. К сумеркам добрался до села Рыбацкого. Вдоль дороги за заборами из штакетника стояли старенькие деревянные домики в три окошечка. Во всех окнах было темно. Около одного из домов седой косматый старик нес из сарая охапку дров. «Дедушка, пустите погреться, я к маме иду, на Васильевский» – попросил я его. «Откуда ты, такой заиндевелый?» – спросил дед. «С фронта, из артиллерийской разведки», – ответил я. Дед долго смеялся щербатым ртом, отряхивая меня веником на крыльце.

В просторной избе все окна были наглухо затемнены. Горела тусклая коптилка и топилась круглая печь-голландка с открытой дверцей. В красном углу, перед древними тёмными иконами горела лампадка. Под иконами на широкой лавке сидели две старушки и огромный лысый старик, похожий на бога Саваофа. Еще одна, не очень старая женщина, возилась у печки. «Вот, принимайте фронтовика», – сказал, выталкивая меня на середину избы, мой сопровождающий. Старушки заохали, стали меня раздевать и натирать обветренные места лампадным маслом. Потом посадили на чурбан перед горящей печкой. В печи стояла сковорода, и на ней жарились пять котлет из «дуранды», по числу людей в избе. «Дурандой» в блокадном Ленинграде называли жмых. До войны в городе было много лошадей, и фураж для них заготавливали заранее. Женщина у печки улыбнулась мне и быстро слепила из дуранды еще одну котлету, шестую. В печке еще стоял чугунок с водой, куда хозяева собирались высыпать щепотку сухой горчицы, чтобы получился горьковатый супчик.

Я достал из вещмешка маленькую пачку солдатского концентрата «Суп-пюре гороховый» и отдал женщине у печки, чтобы положила в чугунок с супом из горчицы. Потом трофейным кинжалом отрезал от буханки три больших ломтя хлеба и, разрезав их пополам, разложил на столе. Супчик из чугунка вылили в большую деревянную миску, а котлеты из «дуранды» разложили на хлебные краюшки. Прежде чем приступить к еде, все встали и, повернувшись к древним, тёмным иконам, долго молились, крестясь двумя пальцами. Сперва прочли тропарь Кресту и молитву за Отечество. «Спаси, Господи, люди Твоя, и благослови достояние Твоё, победы православным христианам…». Потом прочли «Отче наш». Я знал эти молитвы. Им научила меня моя крёстная тётя Капа и поэтому я чётко, вместе со всеми, произносил слова молитв, а старушка, стоявшая рядом со мной, двуперстно перекрестилась, и погладила меня по голове.


Молитва перед трапезой у старообрядцев в марте 1942 года

Дед, похожий на Саваофа, благословил пищу, мы сели за стол и, снова перекрестившись, приступили к трапезе. Обычной едой это действо назвать было нельзя. Кругом была блокада, и от голода ежедневно умирали тысячи людей, а эти старики степенно, по очереди, ели из одной миски, стараясь уступить соседу лишнюю ложку. Жаль, что я не художник. С тех пор прошло почти шестьдесят пять лет, но я и сейчас помню в деталях картину этой блокадной трапезы. После еды опять помолились: «Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил нас земных Твоих благ…». Спасибо тёте Капе за то, что научила меня молитвам. В семье строгих старообрядцев меня, десятилетнего мальчишку, приняли, как родного. А про то, что в этой семье креститься надо двумя перстами, я догадался сам, глядя на других.

Спать меня положили на широкую лавку, поближе к печке. Дед притащил огромный тулуп, меня положили на одну полу, а другой накрыли. Утром я проснулся от треска горящих дров в печке. Опять на углях стояла сковорода с шестью котлетами из «дуранды». И я опять отрезал всем по ломтю хлеба. Пили яблочный морс. Около дома был садик, и сколько-то яблок еще хранилось у стариков в подвале. После завтрака меня вывели на дорогу, подняли воротник, завязали тесёмки шапки, а сзади завязали шарф. Дед прочёл напутственную молитву, несколько раз поминая Николая Угодника. Меня двуперстно перекрестили, а дед сунул мне за пазуху три яблока и кусок дуранды.

На второй день пути у меня всё болело. Вещмешок казался очень тяжелым, а лямки жёсткими. Когда я, наконец, перешел через площадь у Московского вокзала и увидел надпись «Проспект 25-го Октября», так тогда назывался Невский, то я только тогда поверил в то, что до своего дома обязательно дойду. До этого шел просто вперед, а теперь я шел домой по знакомой дороге. На Невском стояли занесенные снежными сугробами неподвижные трамваи. Вдоль стен были протоптаны в снегу глубокие дорожки. Я пошел мимо Исаакия и через мост Лейтенанта Шмидта. На Васильевском острове в одну сторону со мной женщины тащили сцепленные цугом детские саночки с покойниками. Если саночки были одни, то покойников везли не ногами вперёд, а головой. Ноги просто волочились по снегу. Чем ближе к Смоленскому кладбищу, тем женщин с саночками становилось больше. Одна женщина, сидя у сугроба, плакала и молилась возле опрокинувшихся саночек. У нее кончились силы. Я помог ей поставить санки на полозья и тащил вместе с ней эти санки с покойным сыном от Среднего проспекта, от бывшей гимназии Карла Мая, до своего дома на Малом проспекте. А от нашего дома в сторону Смоленского кладбища дорога уже была хорошо накатана санками с покойниками.


Последний путь к братской могиле на Смоленское кладбище

По лестнице к себе на шестой этаж я поднимался очень долго, с остановками, держась за перила. У меня очень сильно опухли руки, пережатые лямками на плечах. Я долго стучал в дверь, а мама, увидев меня, почему-то заплакала. Яблоки я по дороге не съел, а принес домой маме и Вовке. Мама и братишка были совсем ослабевшие от голода. В квартире был ледяной холод. Дров совсем не было. Я немножко посидел, пока мама разбирала мой вещмешок и растапливала Некрасовым буржуйку, а потом взял ножовку и пошел на чердак отпиливать от стропил очередную чурку для щепок.

Отдыхал я только один день, а потом стал каждый день ходить по городу и разносить пакетики с офицерским «НЗ». Утром мама рассказывала мне, как пройти по адресам, чтобы разнести сразу несколько пакетов. Оказалось, что наши офицеры пожалели меня и не дали мне адресов далеко от Васильевского острова, где мы жили. Только Васильевский остров, Петроградская сторона и Центр. Два адреса было на Выборгской стороне и один на Лиговке. Мама отдельно разобрала все пакетики с «НЗ», которые офицеры передали лично для нашей семьи. В некоторых пакетиках было по несколько кусочков сахара. Утром мама заворачивала в тетрадный листок один кусочек сахара и велела мне беречь сахар на обратную дорогу, и сосать его понемножку, когда на обратном пути я совсем устану и замёрзну. Одним из первых я понес пакетик с НЗ к семье нашего комбата, которая жила на Петроградской стороне на Зверинской улице, недалеко от зоосада. На стук в дверь мне открыла старенькая соседка и сразу начала плакать и креститься. Оказалось, что неделю назад умерла от голода дочка комбата, а позавчера умерла и его жена.

Я уж у них и форточку открыла, чтобы они на холоде лежали, сказала со слезами соседка, и опять перекрестилась. Я отдал ей продуктовый пакетик, который комбат посылал своей семье, спросил, где у них жилконтора, а потом пошел туда сказать, что надо вынести из квартиры трупы жены и дочери нашего комбата, умерших от голода. В квартирах покойников оставлять не разрешалось.

Была ветреная погода, а лицо сёк мелкий и колючий снег. Я так замерз, что на обратном пути, прежде чем переходить Тучков мост, зашел в Князь-Владимирский собор отдохнуть и погреться. Ну, погреться, особо не удалось. Был воскресный день, но утренняя служба уже кончилась. В соборе было холодно и темновато от пасмурной погоды и замёрзших окон. На окнах намёрз толстый слой инея. Вблизи алтаря, перед иконами, ещё стояло человек тридцать молящихся людей. Но откуда-то, всё же, слабо несло тёплым воздухом. Очевидно, что у священников где-то в алтаре топилась буржуйка. У Казанской иконы Божьей матери горела лампадка и несколько свечей. Я присел на скамейку рядом с неподвижной старушкой, которая сидела напротив иконы с закрытыми глазами и опустив голову. В одной руке у старушки была потухшая свечка, а другая была сложена щепотью, для крестного знамения. Варежки старушки валялись у её ног. Я поднял варежки и положил их старушке на колени. При этом нечаянно коснулся её совсем холодных рук. Мне показалось, что несчастная старушка уснула перед Казанской иконой уже навсегда. Рядом женщина в чёрном облачении собирала огарки свечей с подсвечников. Я сказал ей, что на скамеечке рядом со мной, сидит старушка, наверное, уже давно мёртвая.

А вон пойди в диаконовы двери ответила она и перекрестилась, там сейчас после службы отдыхает наш батюшка отец Николай Ему и скажи, что тут бабушка преставилась, Богу душу отдала около Казанской иконы.

Я ещё немного посидел рядом с мёртвой старушкой, а потом встал и пошёл в алтарь через левую северную диаконову дверь. В полумраке, освещаемом только лампадками от икон и одной свечкой, стоял стол, а на столе попыхивал небольшой круглый самовар. Справа сидел священник в облачении, а слева диакон. На плечах у них были накинуты военные ватники. Я перекрестился на иконы и попросил у священника благословения. Около самовара стояло блюдце, на котором лежали аккуратно отрезанная блокадная пайка хлеба и очень маленькая белая просвирка с вырезанным треугольничком.

Батюшка, там, в храме, на скамеечке перед Казанской иконой старушка преставилась. Прибрать бы надо.

Сделаем, сказал священник и перекрестился, а потом налил мне из самовара кружку кипятка, добавил в него из заварного чайника какого-то травяного настоя и молча пододвинул блюдце с пайкой хлеба и просвиркой.

Я погрел пальцы об горячую кружку и потом достал из кармана тетрадный листок в косую линейку, развернул и положил на пайку хлеба кусочек сахара. Из дальнего правого угла тянуло теплом. Наверное, там и была буржуйка, но труб не было видно.

Откуда сахар? Спросил священник.

С фронта, ответил я и рассказал, что разношу по городу пакетики с офицерскими продуктовыми пайками «НЗ» их семьям. Когда я рассказал о том, как лежат под открытой форточкой, умершие от голода жена и дочка нашего комбата, то диакон записал на бумажке их имена, чтобы помянуть новопреставленных Марию и Татиану. Чтобы помянуть за здравие записал также меня, маму, брата Владимира и моего отчима Якова.


Князь-Владимирский собор. Зима 1942 года.
У Казанской иконы Божией Матери. Рядом со мной умерла старушка

Возьми просвирку для мамы и брата, сказал мне на прощанье священник. Я поблагодарил и завернул просвирку в тот же тетрадный листок, где был кусочек сахара. Мы прихлёбывали горячий кипяток с травяным настоем, а блюдечко с пайкой хлеба и кусочком сахара оставалось стоять посреди стола нетронутым. Попив горячего травяного чая, я перекрестился на иконы и меня выпустили из алтаря через боковые двери. Пока я был в храме, ветер стих, и переходить Тучков мост мне было уже не так холодно, тем более после горячего травяного чая из церковного самовара.

Наш комбат не узнал о смерти своей семьи, так как через три дня после того, как меня отправили из части, он сам погиб от прямого попадания немецкой мины. Пропала, конечно, и его планшетка с представлением меня к боевой медали «За отвагу».

ЭВАКУАЦИЯ

«ДОРОГА ЖИЗНИ И СМЕРТИ»

В конце марта мама оформила в жилконторе документы на нашу эвакуацию. Двадцать шестого марта нас и еще несколько семей отвезли на машине на Финляндский вокзал, а потом на поезде к Ладожскому озеру. Когда мы проезжали мимо станции Бернгардовка, мама заплакала. Из окна поезда был виден дом моего деда, но деда уже не было в живых. Пока я был на фронте, в Ленинграде были самые страшные блокадные дни. Иждивенцы получали по карточкам сто двадцать пять граммов блокадного хлеба, в котором для припека было намешано всякой всячины. В нашей семье в январе-феврале сорок второго года умерли от голода: мой дед Адольф Вильгельмович, мамин брат дядя Альфред, брат моего отчима дядя Федя. Мать отчима Прасковья Гавриловна погибла под бомбежкой. Когда я вернулся домой с фронта, мама сперва не рассказала мне обо всех этих смертях, чтобы не омрачать радость от моего возвращения. Потом, когда я рассказал маме, как лежат в холодной комнате жена и дочка нашего командира и их некому вынести, мама решила, что скажет мне о смерти наших родных как-нибудь потом. Но проезжая мимо дедушкиного дома, она не сдержалась. Перед смертью мой дед Адольф Вильгельмович Кешнер поднял сжатый кулак и явственно произнес: «Проклятый тёзка!». Это были его последние слова. Он проклинал Гитлера. Моя мама по происхождению была немка и лютеранка, но перед венчанием с моим отцом она крестилась и приняла православие. А меня крестили в самом страшном по репрессиям 1937-м году, 7-го июля, на день Иоанна Предтечи, и я считаю этого святого своим ангелом-хранителем и заступником. В этом я убеждался много раз в жизни.

Я не помню как мы грузились на машины, но как ехали через Ладогу помню очень хорошо. Был теплый весенний день. Небо было синее-синее, с красивыми белыми кудрявыми облаками. Ночью выпал чистый весенний снежок, и лёд на Ладоге был ослепительно белым. Под снегом на льду была вода, и машины причудливым переплетением по белой глади накатывали черные колеи, которые заполнялись  водой, и брызги из-под колес сверкали на ярком солнце. Был то ли обстрел, то ли бомбежка, но, среди цепочек машин от взрывов поднимались сверкавшие на солнце рассыпчатые фонтаны воды и битого льда. По льдинам разбегались трещины, быстро заполнявшиеся черной водой, и расплывались полыньи с битым льдом. Навстречу шли машины с мешками муки, другими продуктами и военным имуществом, на которых груз был укутан брезентом. Старичок, сидевший рядом со мной, сказал, что это боеприпасы. В сторону Кабоны шли открытые машины с эвакуированными. На дощатых скамьях среди узлов и чемоданов сидели закутанные в разноцветные одеяла и платки старики, женщины и дети.

Идущая впереди машина, попала на расколотый взрывом ноздреватый лед и как-то боком заскользила в полынью. Она чуть задержалась на кромке, а потом сразу ушла под лёд. В полынье плавали вперемежку узлы, чемоданы, старики, дети, женщины. Некоторые пытались держаться за еще не намокшие вещи или за кромку льда.

Наш водитель выскочил из кабины, подбежал к воде и за руку вытащил на лед шофёра утонувшей машины. Женщину из кабины посадили в кузов, а мокрого шофёра в кабину на ее место. Водитель дал газ и погнал машину зигзагом по чистому льду в сторону от других машин, битого льда и фонтанов взрывов. Я смотрел назад, на то, как барахтаются в воде среди узлов и чемоданов тонущие люди.

На другом берегу Ладоги, в посёлке Кабона, скопилось огромное количество грузов для блокадного Ленинграда. Высокими и длинными штабелями, прямо под открытым небом, лежали мешки с мукой, такими же штабелями лежали замороженные коровьи туши. Вдоль штабелей расхаживали солдаты в полушубках. Сверкали примкнутые штыки мосинских винтовок. В стороне от продуктов, под еще более строгой охраной лежали укрытые брезентом штабеля военного имущества. В кустах, около зениток, задравших стволы в небо, курили и смеялись сытые солдаты.

Это была уже Большая земля!

Сейчас в Кабоне восстановлена старинная церковь Николая Чудотворца, покровителя всех путешествующих, особенно по водам. Это символ нашей памяти о трагических событиях на «Дороге жизни». Нас, как и других ленинградцев, переехавших Ладогу на машинах, временно разместили в церкви. Немцы Кабону обстреливали и бомбили, но в церковь не попала ни одна бомба и ни один снаряд. За время действия «Дороги жизни» в церкви укрывалось около 700 тысяч человек. А в деревне Дусьево, на перекрёстке дороги от Кабоны с Мурманским шоссе, как памятник шофёрам, погибшим на «Дороге Жизни», стоит на наклонной бетонной плите, словно на скользкой льдине, поднятая со дна Ладоги старая полуторка, в кузове которой лежат двадцать семь мешков муки, не доехавшие до умирающих от голода Ленинградцев. Всё это обмазано цементом и побелено. Достали полуторку со дна Ладоги и сделали из неё памятник комсомольцы города Волхова Василий Захарьящев и скульптор Левенков. Сейчас Василий Иванович Захарьящев член Государственной Думы по связям с общественными и церковными организациями.

По эвакуационным удостоверениям всем выдали большие наборы продуктов. Пока мама ходила получать продукты, я с Вовкой сидел на наших узлах. Мама вернулась, но не успели мы ничего съесть, как объявили посадку в эшелон. Давка при посадке в теплушки была страшная. Моя мама была маленького роста. У нее спереди и сзади висели узлы с вещами, на руках Вовка, на локте сумка с продуктами. Я тоже тащил два тяжёлых узла и держался за мамин локоть, чтобы не потеряться в толпе. Солдаты строго отсчитывали количество людей, втиснувшихся в теплушку, и задвигали дверь. Нам досталось место на нижних нарах. Мы стали устраиваться, и поезд вскоре тронулся. Кто-то стал растапливать печку, стоявшую посреди вагона. И тут мы обнаружили, что во время давки при посадке в вагон, какой-то ворюга разрезал мамину сумку с продуктами, висевшую у неё на локте, и продуктов у нас нет… От расстройства у мамы случился сердечный приступ, она потеряла сознание и упала. Все вокруг ели, а я ухаживал за больной мамой и умирающим от голода братишкой.

Нас долго везли без кормежки через Череповец, Вологду и Ярославль. К тому времени, когда мы познакомились с соседями по теплушке, изголодавшиеся ленинградцы уже съели все свои продукты, и поделиться с нами было уже нечем. Этой последней голодовки мой младший брат не перенес и умер от голода.

Покойников в вагонах оставлять было запрещено. Я вынес Вовку и положил его тело, завёрнутое в одеяльце, на пустую платформу станции Воскресенск. Я стоял над телом покойного брата, плакал и сквозь слёзы вслух читал «Отче наш». Ударил вокзальный колокол, загудел паровоз, лязгнули вагоны, и поезд тронулся. Я добежал до своего вагона, повис на железной лесенке и дочитал молитву уже на ходу поезда.


Я оставил тело покойного брата на платформе станции Воскресенск

Мама лежала без сознания, и я стал просить соседей по нарам, чтобы они помогли мне вынести её из вагона, когда она умрет. Эшелон остановился в Коломне, и по вагонам передали, что на станции выдают суп по эвакуационным удостоверениям. Я схватил котелок и побежал за этим супом. Я еще не совсем оголодал после солдатской кухни и примчался к раздаче одним из первых. Кроме супа выдали еще и по полбуханки хлеба. Мама пришла в себя, и я стал кормить её с ложечки.

Часть истощённых людей, уже вывезенных из блокадного Ленинграда, так и не удалось спасти. Тысячи дистрофиков умерли от последствий голода уже после того, как их переправили на «Большую землю». Переезд через Ладогу, ещё не означал возвращение к жизни. Врачи далеко не сразу научились спасать изголодавшихся людей.

Было много случаев, когда ленинградцы умирали, получив сразу большое количество калорийной пищи, которая для истощённого организма оказывалась ядом. Дистрофики заболевали чем-то вроде дизентерии, так как их организм уже не усваивал пищу.

По мере того, как наш эшелон двигался к югу, нас стали кормить все чаще и чаще. Я сумел выходить свою маму и она потихоньку выздоравливала, а я старался на станциях обменивать что-нибудь из одежды на еду. В районах, еще не затронутых войной, можно было менять хорошие вещи на продукты.

Как только ленинградцы начали что-то есть, так сразу у всех расстроились желудки. На каждой, даже самой маленькой остановке, из вагонов, торопясь и толкаясь, выпрыгивали дистрофики, напрочь отметая всякий стыд, они сплошной шеренгой садились вдоль вагонов и поливали поносом всю насыпь. Железнодорожники стали ставить наш эшелон где-нибудь подальше от вокзалов на запасных путях. На станциях меняли вещи на продукты. Постепенно отъедались и отогревались.

Двадцать семь дней тащился эшелон от Кабоны до станции Крыловская Краснодарского края. Со станции эвакуированных ленинградцев развезли на лошадях по казачьим станицам. Мы попали в станицу Ново-Пашковскую Кущёвского района. Больных и измученных, нас расселили по хатам к наиболее зажиточным хозяевам.

А в станице Ново-Пашковской Кущёвского района цвели вишни…

Публикация: январь 2014

    

 

Главная
Содружество

 


При перепечатке авторских материалов активная ссылка на "Южный регион" ОБЯЗАТЕЛЬНА!
Печатным изданиям для этого необходимо получить письменное разрешение редакции
(кроме изданий-партнёров)!


Rambler's Top100

Разместить рекламу